На столе передо мной лежит овальный золотой медальон размером с детскую ладошку. Он тусклый и потертый, он истончается к краям, словно прошедшая через сотни рук и кошельков монета, что странно, ибо, несмотря на то, что нет цепочки, – я оборвал ее и не стал искать – медальон всегда носили на груди. И еще на нем появились шрамы: несколько глубоких царапин и сотни маленьких. Он потерял блеск.
Этот медальон не мог остаться гладеньким и блестящим – он слишком много видел.
В самом центре золотого овала изображен человек с копьем. Не воин, если вы вдруг подумали – охотник. Об этом говорит его костюм, в котором не нашлось места рыцарским доспехам или еще какому‑нибудь боевому снаряжению: обычная суконная одежда и шапка. По современным меркам картинка выполнена весьма грубо, но медальон делали почти полторы тысячи лет назад, и в те времена он наверняка считался образцом тончайшей ювелирной работы.
В нижней части медальона надпись: «Facta sum potentiora verbis». Символ же, который находился над фигуркой охотника, стерся окончательно, но я знаю точно, что это был не крест. И не полумесяц. И уж тем более не одна из звезд: ни пятилучевая. ни шести‑, ни восьми‑. Я знаю, что знак был другим.
Иначе бы он не исчез.
Медальон лежит на столе, и я не свожу с него глаз. Я не любуюсь – он не настолько совершенен. Не прикидываю, сколько он может стоить. – я не продам раритет даже в случае крайней нужды. Я просто смотрю на человека с копьем.
О чем я думаю в эти мгновения?
Ни о чем.
Ни о чем…
Возможно, некоторые из вас сочтут, что я не самый лучший кандидат на должность рассказчика этой истории. И в чем‑то они окажутся правы. Вышло так, что я принимал участие далеко не во всех описываемых событиях, поэтому половина моего рассказа – выдумана, а половина оставшегося – смоделирована. Размышляя над тем, что произошло тогда в Москве, и составляя из известных фактов связную историю, мне пришлось опираться не только на свои воспоминания, но и на оговорки, замечания и пересказы некоторых других участников событий, на их ответы на мои вопросы. В то же время, учитывая обстоятельства, я не могу быть уверен в искренности всех собеседников. Динке доверять можно, а вот Вурц и Артур, возможно, утаили от меня истинную суть происходящего, скрыли мотивы, которыми они руководствовались в действительности.
Но винить их не следует.
Вполне вероятно, что им самим известно ненамного больше.
Но сия предательская мысль посетила меня уже после всех событий. А в те часы, о которых пойдет речь, я смотрел на происходящее совсем другими глазами. И потому хочу сказать: что бы вы обо мне ни думали, сколь бы ни морщились оттого, что именно я расскажу вам эту историю, главное заключается в том, что я верю в свой рассказ.
Я видел немного, но я видел.
Дождь мыл город второй день подряд. За грязным оконным стеклом – холодные капли почистили лишь внешнюю его сторону – едва угадывались неприветливые дома. Чужие дома. Неродные. Некрасивые линии угрюмых коробок сами по себе могли вогнать в депрессию, а тут еще и дождь. Непрекращающийся. Льющий как из ведра.
Осень, черт бы ее побрал. Снова осень.
И опять нелюбимое время года застало его в чужом городе.
Вурц отчаянно ненавидел осень: умирающие, тускнеющие краски, падающие на голову листья, налетающий из ниоткуда ветер, злой, пронзающий насквозь, и холод, от которого невозможно укрыться. Зима – другое дело. С ней все понятно: она белая. Мир спит, набирается сил, и зимнюю стужу Вурц принимал как должное. Весна радостная, дарующая новые надежды, заставляющая улыбаться даже закостенелого скептика. Лето – веселье. Все вокруг дышит полной грудью. А вот осеннее безвременье угнетало. С приближением сентября Вурц всегда старался оказаться в каких‑нибудь теплых краях, чтобы переждать тоскливую пору в странах вечных пальм и ласкового солнца. К сожалению, он не был себе хозяином, и здравый смысл частенько требовал от Вурца избегать теплых земель.
И приходилось мириться с проклятой осенью.
И смотреть на чужие города через грязные оконные стекла.
А если еще и сам город не вызывал ничего, кроме глухого раздражения, то Вурцу становилось совсем плохо.
Как сейчас, например.
В этом городе мрачнеют даже сны. Неспособные избавить от тоски. Тяжелее они каменных темниц. Нет надежды, нет спасенья, падай ниц…
Из подъезда стоящего напротив дома выскочили две девушки, сразу же раскрыли яркие зонты и со всех ног побежали к автобусной остановке. Шлепали по лужицам, осыпая друг друга брызгами грязной воды. Возможно – смеялись. Нет, вряд ли. В этом городе нечасто смеются. Жители его по большей части сердиты и сосредоточенны, они не радуются каждому новому дню, а принимают его с угрюмой обреченностью.
Словно кто‑то заставляет их жить.
– Москва, – громко произнес Вурц. Подумал и сказал чуть иначе: – Масква.
Именно так, «Масква», говорят аборигены. Особенности местного диалекта и без того непростого языка. Пишется «Москва», произносится «Масква», иначе поймут, что ты чужак, закроются в раковине души и примутся изучать тебя с холодной подозрительностью. И тогда не будет контакта, а лишь недоверие. «Масква!» А ведь есть еще окончания, приставки, суффиксы… Безумие! При всех своих колоссальных способностях к изучению новых языков Вурц с трудом продирался сквозь правила русского. Сколько раз он бывал в этой стране? Десять? Четырнадцать? И всякий приезд начинался с мучительных попыток вспомнить проклятый язык, которые обязательно заканчивались ноющей головной болью. «Масква!» Но Вурц не мог себе позволить отличаться от туземцев.